Начинается туалет с помощью кружки и параши: один поливает, другой умывается. Прочие потребности положено справлять по ходу поезда.

Дежурные на глазах у всех обитателей вагона делят еду на равные части: пайка хлеба, небольшой кусок рыбы и кусочек сахару. Один дежурный отворачивается от хлеба и смотрит на нас, второй, указывая пальцем на пайку, спрашивает: «Кому?» Первый отвечает: «Иванову».

Теперь можно завтракать. У кого ничего не взято с собой, тот довольствуется выданным. Кое-кого родные снабдили консервами, салом, жесткой колбасой. Надо поддерживать силы, надо питаться чем бог послал, и все едят, все жуют, и я уже не отстаю от всех.

Завтрак кончается, и каждый занимается чем хочет. Кто постарше, так и остается на своем месте, только принимает горизонтальное положение. Молодежь толчется на пятачке между нарами — это называется «гулять в парке культуры». Чаще всего затевается игра в «жучка».

Я не отстаю от других, тоже играю в «жучка», несмотря на тоску, грызущую сердце.

Блатные у окна непрерывно дуются в карты. Результат выясняется в течение дня: у кого-нибудь из нас что-то пропадает. Играя в карты, блатные поют: «Не ходи ты вечером так поздно и воров за собой не води, не влюбляйся ты в сердце блатное и жигана любить погоди». Набор блатных романсов неисчерпаем, как неисчерпаемо желание исполнять их хором, с завыванием, с присвистом и с надрывом. Иногда делаются перерывы, и тогда возникают печальные песни, вроде «Степь да степь» или «Чому я нэ сокил…». Эти песни заводит Петр Ващенко, высокого роста блондин с исхудалым лицом и белыми бескровными губами; когда его серебряный тенор взвивается кверху, кажется, кто-то схватил тебя рукой за сердце.

На больших остановках конвой дает нам газеты, которые сразу же идут на курево. В обитателей вагона, интересующихся газетами по прямому назначению, летят насмешки:

— Почитай-почитай, теперь тебе без газет невозможно!

А главное занятие — это разговоры о себе, о семье, о своей беде, бесконечные печальные истории на тему «Тебя за что?».

Хотя мой сосед, мой новый знакомый Володя Савелов только слушает и совсем не говорит. Может быть, просто погружен в свои невеселые думы? Мы с ним знакомы недавно, однако для меня он больше, чем сосед, он уже товарищ. Удивительно спокойный, сильный парень лет двадцати пяти. Еще на пересылке я чем-то ему приглянулся, и в вагоне мы не случайно очутились рядом на нижних нарах.

Сосед слева, Коля Бакии, непоседливый, озорноватый и даже хулиганистый малый. Ему, как и мне, скоро стукнет девятнадцать. Мы приметили друг друга перед посадкой в вагоны. «Давай устраиваться рядом», — предложил он мне. Но сам на третий день перебрался из подвала на «бельэтаж». Сумел найти общий язык с блатными, и они посодействовали ему. Попросту говоря, они выперли из своего ряда человека, не подходящего их бражке. Перебираясь, Коля меня заверил: «Все равно будем дружить. Я не могу внизу — темно и нечем дышать». В самом деле он частенько спускается ко мне со своего аристократического верха.

Новые товарищи выручают меня, не знаю, как бы я без них обошелся. По очереди дают свои валенки. Володя подарил второе одеяло, подкармливает консервами, колбасой и сыром. Разве это не лучшая проверка товарищества? Коля Бакин, стараясь подсластить мою жизнь, угощает конфетами (мать снабдила его на дорогу даже конфетами).

Только я не смог ничем запастись, и кто-то из бывалых обитателей вагона справедливо назвал меня «бедолагой» и «пропащим». К счастью, у меня оказались деньги: последняя моя получка, которую выдали накануне ареста и я не успел отдать ее матери. Конвой обещал подкупить на наши деньги дополнительную еду, когда кончатся домашние припасы. Вот тогда я смогу рассчитаться с товарищами.

— Не думай об этом, нам хватит, — говорил Володя.

Он имеет в виду тяжелый брезентовый мешок с едой, принесенный к этапу хозяйственной, заботливой Надеждой, молодой женой. Я знаю, у него есть еще двухлетняя дочка, тоже Надежда. Володя лежит в привычной позе — на спине и руки под голову. Или долго ходит между нарами — от печки до параши и обратно, три шага туда и три назад. Когда лежим, мы беседуем, и это значит, я говорю, а он молчит и слушает.

Зато Коля Бакин не умеет молчать. Он все время должен действовать, играть в «жучка» или в карты, спорить с кем-нибудь или петь, в крайнем случае, просто беседовать. С одним блатным он сошелся на мечте о побеге. Они обследовали стены и пол, лучше всего и надежнее, по их мнению, бежать через пол. Но пол железный, его не возьмешь голыми руками.

Коля не отчаивается, вместе с блатными они ковыряют железо. Тяжело дыша, Коля приходит к нам и начинает вышептывать свои проекты побега. Володя его ругает:

— Перестань. Конвой услышит вашу мышиную возню и разозлится. Отсадят тебя в изолятор, только и всего.

Коля не может перестать: надо же куда-нибудь девать свое беспокойство. Ему не нравятся Володины нравоучения, и он уходит к себе, наверх.

Товарищи по несчастью терпеливо выслушивают мои горячие заверения: я ни в чем не виноват, меня посадили по чудовищному недоразумению. Я убежден: их, Володю и Колю, тоже посадили по недоразумению. И меня, и Володю, и Колю — я уверен! — должны освободить. Должны! И ничего, что мы далеко уехали от дома. Мы доберемся до дому, лишь бы освободили. С самого края света найдем дорогу!

— Ждите дождичка в четверг! — смеется кто-то из соседей, невидимый в полутьме. — Раз уж посадили, не выпустят. Вход сюда широкий, что ворота, а выход маленький, с форточку.

— Но ведь мы не виноваты — и он, и я, и Колька.

— По-твоему, я или еще кто-то здесь виноват? Никто не виноват!

— Да как же так? — спрашиваю я. — Не может быть!..

— Ты, парень, с луны, видно, свалился. Не знаешь, что в стране творится? Всех гребут подряд, вот как тебя.

— Ну, а зачем это? Кому нужно?

— Нужно, значит, кому-то. Люди нужны для стройки…

— Глупости говорит человек, верно? — я обращаюсь к Володе за поддержкой. — Если люди нужны для стройки, зачем сажать их в тюрьму, они сами поедут куда надо. Верно, Володя?

Володя молчит. И другие молчат. Потом невидимые соседи начинают гадать, сколько километров уже отстучал и отгудел поезд. Они гадают, куда нас везут, где выгрузят. Если в Сибири, в Маринске — это значит, сельскохозяйственные лагеря; если потащат на ДВК, то станем строителями.

— Наверно, я бестолково рассказываю. Надо бы сначала, а я сразу про какие-то вагоны с решетками, арестанты куда-то едут.

— Как рассказывается, так и рассказывай. И, главное, не волнуйся, у тебя руки дрожат. Ты пойми, твоя история была давным-давно, больше четверти века назад.

— Я вернусь к началу. Так будет лучше.

Начало… Где оно, начало моей горестной истории? Жил-был в Москве на Сретенке, в Сухаревском переулке парнишка, работал на заводе и учился в театральном институте. Хвастался, что все успевает: работать, учиться, гулять с Машей. Каждый вечер ходили с ней на каток либо в театр (у Маши тетка — билетерша), либо в кино, либо просто бродили по улицам, несмотря на мороз. И, если бы не болезнь матери, все было бы хорошо. А заболела она как раз в то время, когда отец уехал в командировку.

Вот и начало. Или уже конец? Не пойму.

Маме стало получше, и она отпустила меня на целый вечер. Тем более что приехала мамина сестра и взяла на себя все домашние хлопоты. Мы с Машей пошли на каток и бесконечно долго катались. Все наши ребята ходили на Петровку: близко и удобно, самое лучшее место для свиданий. Мы часами носились по льду, взявшись за руки. Ни ноги, ни языки наши не уставали. Говорили и говорили обо всем на свете. Либо стихи читали — и я, и Маша любили стихи. И уходили с катка не потому, что надоело (нам никогда не надоедало), и не потому, что не хватало больше сил (мы никогда не уставали), потому, что гасли огни и обрывалась музыка, каток закрывался. И то мы еще не сразу уходили, катались без огней и без музыки.