— Что рассказывать?

Я потерянно молчал, и начальник поторопил:

— Ну, будем молчать, нечего сказать?

— Что я могу сказать? Если скажу: я не враг и ни в чем не виноват, вы не поверите, будете смеяться. Мол, все так говорят, а ведь органы даром не наказывают. Что же, тебе суд ни за что дал три года лагеря? А какой суд? Суда не было. Вызвали три раза на допрос, наорали, ни слову не поверили, вызвали снова подписать решение. И все! Что я вам должен сказать? Что враг и виноват? У меня отец — старый большевик, и я сам комсомолец, рабочий. Такое сказать про себя — лучше и не жить совсем. Лучше умереть. Кое-кто так и сделал в нашем этапе. И правильно, выходит.

Чекист слушал, не перебивал, только отправился в очередную прогулку по дорожке.

— Зачем же умирать в девятнадцать лет? — спросил он. — Будешь хорошо работать, оправдаешься перед народом. Искупишь свою вину.

— Какую же вину, товарищ начальник? — я не мог заставить себя выговорить обязательное для заключенного обращение: гражданин начальник. — Никакой вины нету. Меня посадили по недоразумению, верьте мне. И меня и многих других, кого я узнал в этапе. Что-то происходит, надо в этом разобраться, товарищ начальник. Помогите мне, помогите нам доказать правду!

Он будто и не слышал моих отчаянных слов.

— У нас в лагере существуют зачеты для хороших работников, — сказал он. — Тебя привезли на важную государственную стройку. Ты работал на заводе, у тебя есть выучка. Если будешь хорошо работать, день засчитают за два. Понял? Как тебя зовут? — Он нагнулся над столом, там, видно, лежал список. — Промыслов Дмитрий, так?

— Да. Дмитрий Промыслов.

— Вот так, Промыслов. — Он задумался. Может быть, фамилия показалась ему знакомой? Или слышал о моем отце? — Будешь работать в контрольной лаборатории по специальности. На нашей стройке есть такая лаборатория — проверяет качество материалов для бетонных сооружений. Трудом и поведением оправдаешь себя, повторяю, искупишь вину.

Я молча стоял, опустив голову. Искупать вину? Разве я не сказал, что нет вины, что нечего искупать?

Почему он не услышал, не захотел услышать меня? Не поверил.

Именно в этот момент меня впервые пронзила мысль: а что если мне навсегда перестали верить, если до конца дней придется доказывать свою невиновность и правоту?

— Вот так, Промыслов. Я распоряжусь, и тебе дадут пропуск, будешь ходить на работу без конвоя.

Я стоял и молчал, убитый разговором. Не мог выдавить простого слова «спасибо». Спасибо за доверие? А почему доверие, если я враг?

— Ну, иди, — отпустил он меня. — Понял?!

Понял, как не понять. Павел Матвеевич, одним из первых побывавший у чекиста с ромбами, рассказал обо мне. Ему я обязан незаслуженным зачислением в разряд специалистов. Здесь, как и во всем, действовал его принцип активного отношения к жизни. Думал обо мне и о товарищах, его тревожило наше будущее, боялся, как бы не пропали в лагере. Спасибо вам, комиссар, тысячу раз спасибо!

Вечером в бараке выяснилось, что всем обещана работа, много работы. Я изо всех сил старался скрыть свою подавленность. От Володи, положим, не удалось спрятаться. Начал выяснять: чем я расстроен?

Встреча с чекистом окончательно погасила надежды, которые, оказывается, тлели в душе.

Не могу забыть его вопрос: почему стал врагом Советской власти? Не могу забыть его слова об искуплении вины. Володя, милый мой, верный друг, я ничего не понимаю!

Чекист мне не верит, наверное, не верят и другие, начиная с Михаила Ивановича Калинина, которому я шлю заявления, до Бори Ларичева, которому подаю сигналы бедствия?

Из всего сказанного начальником примем к исполнению совет: хорошо работать, чтобы получить зачеты, сокращающие срок наказания вдвое. Итак, Митя, стисни зубы, терпи. Перестань писать бесполезные заявления — всем! всем! — Москва слезам не верит!

Перестань строчить послания друзьям — не нужны им твои сопли-вопли, слышишь? Небось думают: чужая душа — потемки, казался хорошим парнем, а органы его наказали: враг! Вот и присылает письма-притворки: караул, помогите, не виновен. Возьмем даже крайний случай: не виновен. Мы поверим, другие все равно не поверят. Только и добьешься неприятностей: за переписку с ним по головке не погладят.

Когда-то Яшка Макарьев отказался от своего отца. «Отмежевался от классового врага», — хвастался он. Попробую использовать Яшкин опыт по принципу от обратного: помогу сам своим друзьям отмежеваться от их бывшего друга.

И Маше помогу: избавлю от никчемного знакомства. Под влиянием минуты чуть не написал ей письмо. О чем, дурак? Все о том же: я заключенный, но не виновен и прочие жалкие словеса. Не надо! Исчез в неизвестном направлении. Таинственно и романтично!

Жизнь началась сначала, буду считать, я только-только народился. Все заново. Новая география: вместо Москвы — Свободный. Новое место работы, новые друзья. И ничего из прошлого.

Ничего? Кроме мамы и отца. Они останутся навсегда, их можно вырвать только вместе с сердцем.

«ПРИВЫКНЕШЬ, НЕ ТАК УЖ СТРАШНО»

Тебе выдали магический кусочек картона, с ним ты можешь без охраны выйти за зону, за колючую проволоку. Вспомнил Колю Бакина: напрасен был его безумный побег, сейчас и он без всяких усилий получил бы такой же пропуск.

С раннего утра начинается, Митя, твоя новая работа. «Привыкнешь», — как пароль, повторяешь слова начальника с ромбами. Сердце бешено колотится, пока стрелок неторопливо изучает твой пропуск, и — о, диво: — тебе разрешено выйти из лагеря. Иди на все четыре стороны, Митя!

Пожалуй, «на все четыре стороны» слишком размашисто. Пропуск годен для движения на работу по точно определенному маршруту. Как поезд не может идти не по рельсам, так и ты не можешь отклониться от своего маршрута. Ни вправо, ни влево. Человек из охраны, выдавший пропуск, напирал на это. Весьма многозначительно подчеркнул, протягивая кусочек картона: «Здесь вложено большое доверие вам, старайтесь оправдать».

Тебе объяснили путь к лаборатории, и ты шагаешь зимней дорогой. Мороз, чистейший немятый снег вокруг, солнце над всей землей, грудь твоя начинает дышать глубоко и часто. Бутырская камера, пересыльная тюрьма, вагонзак — теснотища, вонь от параши, ощущение давно не мытого, грязного тела, воздух густой и зеленый, словно жидкость какая-то. Ты вроде и не дышал все это время (с того памятного вечера на катке). Барак, заполненный нарами, — это не тюремная камера и не вагон, однако тесно и душно: двести сорок человек непрерывно выдыхают углекислоту.

То ли дело здесь, на морозе и под солнцем! Сочный ледяной воздух льется в глотку, и ты ощущаешь, как расправляются легкие. Воздух, необъятность свежего воздуха — это и есть воля, свобода?!

Прошел с километр, и впереди осталось не больше, когда встречный в шинели со шпалой в петлице остановил тебя и строго предложил предъявить документы. Он очень, очень тщательно проверил твой пропуск и неохотно разрешил: «Можете идти».

Могучий пропуск, он не разрешает задержать тебя и вернуть в зону. Ты медленно двигаешься дальше и неторопливо дышишь всей грудью, дабы растянуть удовольствие (до лаборатории не больше полкилометра). Ты озираешь стоящие в ряд вдоль дороги новенькие, из рубленого бруса коттеджи и думаешь: кто живет в этих славных теремах?

И вдруг из одного терема выходит боец в полушубке и при винтовке. Догадываешься: по твою душу. Да, конечно. Предъявляешь кусочек картона — и путь свободен. Иди, Митя, дыши, скоро лаборатория.

Но ты чувствуешь: дышать трудно, тяжко, дышать-то нечем. Именно сейчас, когда воздуха так много, дышать особенно тяжко, хуже, чем в камере и в вагоне. Среди снежного простора, возле вольных коттеджей ты задыхаешься, с жалостью думая о себе: я заключенный, я человек вне закона, я человек, лишенный воздуха свободы, я не человек, любой дядя в шинели волен остановить меня и повернуть назад!

Кстати, вот и он, упомянутый дядя в шинели, останавливает буквально в двух шагах от лаборатории.