На лучших местах у окошка с решеткой размещались, как выяснилось, два жулика, по виду совсем мальчишки — Юра Голубев и похожий на артиста высокий красивый Мосолов Игорь, он же Ласточкин Стась.

К ним относились с подозрительностью, предполагая, что они отделились от своих корешей не зря, для темных своих делишек. Петреев частенько повторял: «Берегите пожитки». Упрекнуть Мосолова и Голубева, однако, было не в чем. Голубев подолгу отлучался к своим «шпилить» в картишки или петь песни. Мосолов же держался особняком. Зимин с интересом приглядывался к независимому в манерах и молчаливому урке, шутил: «Нам повезло, у нас прекрасные воры — не воруют в своем доме».

Одно происшествие вроде внесло поправку в это правило: у Агошина исчезла пайка, сию минуту держал в руках, и вот нету. Агошин шумел и ругался, Петреев подливал в огонь масла. Голубев моментально смылся, хотя Мосолов ему сказал:

— Лежи, не рыпайся.

— Тебе эта пайка выйдет боком! — кричал Агошин.

— Зачем боком? Она выйдет законным путем, — ответил Мосолов-Ласточкин.

Зимин отметил реплику смехом, Фетисов тоже хохотнул басовито. Смех словно подстегнул шофера, он совсем разозлился и начал спихивать Мосолова с нар.

— Поднимай свой грязный кузов, жулик! Слышишь?

— Не видишь, я на отдыхе. Мне положено отдыхать четыре года.

С противоположных нар, побросав карты, с криком и свистом соскочили Кулаков, Мурзин и Редько.

— Хряй сюда, баранка!

— Стась, пощекочи фраера перышком!

— Сейчас мы сделаем с тебя куколку, которая кричит «мама»!

Сторонники Агошина тоже исходили в крике. Скандал грозил перерасти в драку с возможным кровопусканием. Зимин и Фетисов старались утихомирить обе стороны. Только сам виновник конфликта по-прежнему лежал, будто все это его не касалось.

— Агошин, прекратите, как не стыдно! Мосолов тире Ласточкин, уймите свою компанию! — призывал Зимин.

— Тихо, мальчики! Комиссар просит без шухеру! — внятно и негромко сказал Мосолов-Ласточкин.

Как ни странно, фраза, брошенная спокойно и не без насмешки, удержала скандал на уровне сквернословия, в котором и Агошин и Кулаков преуспели одинаково. Потом и они повыдохлись. Шум стих так же мгновенно, как и возник, Голубев вернулся на место.

— Пойду поковыряюсь в моторе, — объявил Агошин и спустился к печке.

— Как вас все-таки звать: Игорь или Стась, Мосолов или Ласточкин? — поинтересовался Зимин.

— Да на выбор. Если хотите, есть и еще названия: Валетов Вадим, Тимонин Артур, Костя Дым. Хватит или продолжать? Какие еще вопросы у комиссара?

— Главный вопрос: зачем воровать?

— Вы слышали, что говорил товаровед: воруют все и воруют везде. Тем более пайка — не склад товаров и не бриллианты. Как вы полагаете: хлеб воровать можно, если хочется жрать?

— Пожалуй, да. Голодный имеет право на хлеб. Но украли-то у товарища по несчастью, последнее. «Хочется жрать!» А он что же, не хочет? Сказали бы лучше, хочу жрать, я б отдал половину своего, у меня плохой аппетит.

— Не трепись, сивый! Отдал бы ты половину! Агитатор! — неожиданно огрызнулся Голубев.

— Юра, прошу тихо! — строго оборвал его Мосолов-Ласточкин и тихо посоветовал: — Положи назад!

— Стась, ты что? Не видал я этой пайки, сука буду!

Соседи не слышали шепота Мосолова, но восклицание Голубева до них дошло.

— Спектакль! — прогнусавил товаровед.

— Молчи, паразит! А то обследуем твои закрома.

Петреев обнял руками пожитки, защищая их от Мосолова. Однако тот, не обращая на товароведа внимания, покопался в своих вещах и вынул пачку печенья. Полюбовался розовым мальчиком на этикетке, подкинул пачку кверху, поймал и позвал Агошина:

— Слушай, циферблат, иди сюда! Бери.

— Что это? — удивился тот.

— Твоя пайка. Ты прав, вышла боком. В виде печенья.

— Да ну тебя!

— Бери, у меня есть еще одна.

Зимин и Фетисов переглянулись.

— Интересный урка! — сказал Фетисов.

— По-моему, он уже не урка, — возразил Зимин и засмеялся. — Что получается? Пайку-то умыл сам товаровед? Ай, какое падение: от большого склада к жалкому куску хлеба! Ай-яй-яй!

БАНЯ НА НЕИЗВЕСТНОЙ СТАНЦИИ

Мы путешествуем давно, целую вечность, не хочется считать дни. Привыкли к неугомонному движению в неизвестное. Узнаем названия очередных станций — Ачинск, Комарчача, Канск — и удивляемся. У Зимина с Канском связаны ассоциации времен царской каторги. Мы, значит, старую каторгу оставляем далеко позади. Кто-то углядел столб с цифрой: 4122. Не может быть! Долго лепимся у окошка и убеждаемся: да, четыре тысячи километров с хвостом. А почему нет? Комарчача — название не русское. Случайно выясненные названия станций и столбы с указанием километров — повод для горьких шуток на тему: велика ты, Русь-матушка, а к чему? Неужели только для каторги?

Привыкли мы и к длительным стоянкам на товарных станциях, на полустанках, на разъездах. Стоим часто по разным железнодорожным и своим арестантским надобностям. Невозможно обойтись без поверки, нужна вода горячая и холодная, надо забрать паек, поживиться угольком и дровишками. На больших станциях состав загоняют в дальние тупики, дабы не давать соблазн к общению с вольными гражданами. Не след тревожить население невеселым зрелищем тюрьмы на колесах.

На этот раз наша стоянка приходится на неизвестную станцию. Дотемна стоим в тупике и узнаем: будет санобработка, то есть баня, приготовить белье и полотенце (если есть), ждать очереди.

Очередь приходит глубокой ночью. Взволнованные, со сверточками в руках выскакиваем по одному на мороз. Луна и чистейший снег, как днем, светло. Воздух обжигает. Под команду разбираемся: четыре в ряд. Двенадцать молоденьких бойцов стоят прямоугольником, штыки вперед. Двенадцать, это значит по одному на троих, многовато! И так серьезны эти юные бойцы, что кажутся неправдоподобными и они сами, и винтовки в их руках. Сейчас они опустят винтовки к ногам и рассмеются. Но смеха не слышно. Старший кричит: из строя не выходить, идти ровно, песни не петь, громко не разговаривать. При попытке к бегству конвой открывает стрельбу без предупреждения. Команда «марш» — и мы двигаемся, скрипит и поет снег под ногами.

Я помню дикий, нестерпимо гулкий стук сердца. Помню обжигающий и сочный, пахнущий арбузами морозный воздух. Он выжал слезы, их нечем вытереть, и они каменеют на щеках. Я все помню: хрустящий сухой снег под ногами, жирные звезды на светлом небе, заснеженные новогодние елки, голые, трогательно тонкие стволки березок. Помню зарывшиеся в сугроб домики с добро светящимися оконцами.

Застыли ноги и все тело, я подумал с усмешкой: будешь знать, как ездить в Сибирь налегке, по-московски — в тонких ботиночках, в куртке до колен, в кубаночке (скажи спасибо Володе за теплое белье и шерстяные толстые носки).

— Митя, чувствуешь, воздух-то какой? — шепчет рядом Зимин. У него заиндевели очки, я держу его под руку. — Дыши глубже.

После смрадного вагона так свеж, так вкусен воздух. Я глотаю, пью его и не могу напиться. Он пьянит, хочется пробежаться, покидаться снежками, поваляться в сугробе.

И Коля Бакин, самый непосредственный из нас, поддается бесшабашному порыву. Он вскрикивает, подскакивает, озорно толкает идущего рядом Володю, нагибается набрать добрую пригоршню чистейшего снега.

Мы не успели посмеяться этому приливу телячьей радости. Оказывается, она до смерти напугала ближнего бойца охраны — здорового молодого парня. Вояка направил на Кольку винтовку и заорал заикаясь:

— Стой, сволочь! Буду стрелять! Стой!

Колька обалдел от неожиданного крика, испугался. Метнулся в сторону, Володя схватил его за рукав и притянул к себе, Колька спрятался за его спину. Эта суматоха еще пуще взволновала бойца. Он защелкал затвором и принялся палить в воздух, истошно вопя:

— Выдь из строя! Выдь и лягай! Выдь, тебе говорят!

Горемычный наш отряд остановился. Видимо, команда была, мы ее не расслышали. Володя, выводя Колю из оцепенения, слегка подтолкнул его.