Нет, не зря, не зря я посылал из вагона своих голубей, не зря. Освободить меня друзьям не удалось, но разве это их вина? Они не побоялись риска и неприятностей. За все это им земной поклон.

И я верю: таких людей было много. Они тоже не смогли остаться в стороне, получив письма от своих друзей. Им тоже земной поклон!

Раньше я спрашивал себя: интересно, что все-таки делали в разных приемных и канцеляриях с нашими письмами и жалобами? Сжигали их, что ли, не читая? Или подшивали к делу?

Я спрашивал себя: что за люди занимались этим? Взглянуть бы в их лица. Взглянуть и спросить: как это вы могли спокойно разглядывать, читать, подшивать в папки или сжигать наши окропленные кровью письма, наши отчаянные жалобы, наши вопли и стоны?

ПОЗНАКОМЬТЕСЬ: ВОРЫ!

Петров Иван, 41 год, сторож, он же вор;

Редько Валентин, 23 года, шофер, он же карманный вор;

Костин Сергей, 21 год, разнорабочий, он же наводчик;

Кулаков Афанасий, 26 лет, кладовщик, он же домушник;

Мурзин Петр, 22 года, дворник, он же взломщик.

Эта пятерка воров, или уркаганов, или блатных, или «человеков» (как они сами себя называли), или «тридцатипятников» (по номеру статьи Уголовного кодекса) размещалась над нами, на верхних, «аристократических» нарах, которые они сразу по-хозяйски освоили в минуты общей растерянности при посадке этапа в вагоны. Кроме урок наверху лежали «язычники» Бакин Коля, Феофанов Паша и Кокин Лева; о них я уже рассказывал, поэтому их нет в списке. Девятого я просто не помню.

Среди урок выделялся их главарь, или пахан Петров, он же Ганибесов, он же Мухортов. Собственно, рассказать надо именно о нем, так как остальные, хотя и обладали воровскими квалификациями и стажем, во всем ему подчинялись и свои делишки обделывали по его указке. Как я понимаю, Петров был опытным рецидивистом, жизнь его проходила лишь днями на воле и долгими годами в тюрьме.

Понятно, люди отличаются друг от друга, один на другого не похож. У воров нашего вагона мне хочется отметить то, что делало их похожими. Я имею в виду не общую для всех привычку к жаргону, при которой «человеки» забывают родной человеческий язык ради «фени». И не их свойственную большинству постоянную готовность к истерии и наигрышу, способность в любой момент взбелениться. И не одинаковую у всех развинченность походки и движений, и любимый костюм, в котором есть что-то от наряда цыган: сапоги с отвернутыми голенищами, длинные рубахи поверх брюк с веревочными поясками, жилет без пиджака. И не нарочитую браваду, внешнюю грубоватую независимость при всегдашней внутренней настороженности.

Гораздо важнее другое — единый и похожий путь от законной жизни к паразитизму уголовной среды. Общая у всех психология: нынче гуляй, завтра — неизвестно. Неизбежные, сколько ни хорохорься и ерепенься во хмелю, страх и тревога за следующую же минуту существования. Общее неверие в иную судьбу, неверие в возможность оттолкнуться от зыбкого берега блатных и приплыть к твердому берегу честной жизни.

Володя Савелов очень сердился, когда я начинал рассуждать о ворах как о социальной беде общества, о жертвах войн и трудных годин разрухи. Он не хотел задумываться о причинах, сделавших обычного человека отщепенцем.

— Для меня жулик и буржуй одно и то же, — говорил Володя. — Оба паразиты, жулик, по мне, даже хуже. Жулик всегда трутень и разрушитель. У нас возятся с урками, заигрывают с ними, перековывают. Урки пользуются этим и потихоньку смеются над своими воспитателями. Я твердо знаю: никакая перековка жулика невозможна! Человек по природе честен, и быть честным не должно составлять усилий.

— Ты сам себе противоречишь, — спорил я. — Если человек честен от природы, откуда же воры вообще?

— Откуда? Ты осел, — возмущался Володя. — Быть честным — значит трудиться каждый день. Легче воровать. Раз удачно украл — неделю или даже месяц хорошо живешь. Самое страшное в воровской кодле — это ее зараза, влияние на молодых.

Володя говорил с волнением, необычным для него. Я даже поразился. Видно, он когда-то хлебнул горя с урками.

Обычно жулики неохотно рассказывают о себе, стараются от вопросов отделаться насмешкой. Ко мне они относились хорошо за чтение стихов Есенина, которого считали своим поэтом и любили рассказывать о нем разные легенды. Мое любопытство забавляло жуликов. Да и атмосфера общей откровенности, видимо, влияла и на них.

Костин и Редько не помнили своих родителей — были детьми войны. Мурзин ушел из дому, так как у матери он был шестой — надоело голодать, отец погиб в гражданку. Кулаков Афанасий удрал от мачехи. Все они прошли школу беспризорничества, детские приюты и детдома. Все побывали в колониях для несовершеннолетних. Все с детских лет прошли выучку у старших урок, начинавшуюся с пустяков: «Дам десятку, если окажешь маленькую услугу». Довольно быстро приходила сноровка.

— Приемы такие: в одной руке шило, в другой безопасная бритва и чтоб кругом тесно, толкучка, — ухмыляясь, рассказывает Редькин. — Попался, сразу реви во весь голос: нет матери, нет отца, три дня ничего не ел. И слезы, чтоб были самые натуральные, тем более травишь ведь сущую правду. Когда верят, когда нет. Когда не верят, ведут в милицию — значит привод, посылают в детдом на перековку.

— Вот и хорошо, детдом плохому не учит.

— Но нужно сидеть за партой, нужно работать.

А не работать и не учиться легче. Когда ты с воровской кодлой, жить веселее. Каждый день кому-нибудь да пофартит, вот и гуляем всей ватагой. Хорошая еда, самые лучшие папиросы. И никакой работы! А работа, она всегда трудная, и, сколько ни работай, на хорошую одежду, на выпивку и на еду по вкусу не заработаешь. Ты говоришь, детдом хорошо. Но только ты туда попал, сразу же тебя подбили на побег.

— А дальше?

— Что дальше? Дальше тюрьма. После нее ты навеки привязан к кодле. От нее можно уйти только на тот свет. И милиция тебе не поверит, даже если решил начать новую жизнь. Они все о тебе знают, каждый рисуночек твоего пальца. Бывает так: ты после тюрьмы еще не отдышался, решил от своих оторваться, еще не успел ничего плохого сделать, а к тебе уже идут. Кого-то обокрали в окрестностях — ты виноват, на тебе же вывеска: сидел в тюрьме.

На вопрос о специальности отвечают с гордостью:

— Я наводчик, он светляк, дневной вор.

— А не воровские специальности? Нормальные профессии?

— Как же не быть! Есть! — переглядываются и смеются.

— Что смеетесь-то?

— Да ведь нормальные профессии, они у нас тоже воровские!

— Как так?

— Так. Вот я шофер, права имею. Это для того, чтобы машину обеспечить, нужную для дела. А другой — водопроводчик. Чтобы от имени домоуправления зайти, проверить и починить водопровод.

— А я по профессии слесарь, — сказал Кулаков, и урки заржали.

— Что они? — спросил я у Редько.

— Да по-нашему «слесарь» — это квартирный вор.

Терпения у блатных для разговора или для чего-нибудь серьезного надолго не хватает. Беседа обычно заканчивается предложением «отчепиться», «отзынуть» или «отсекнуть на три лаптя». Кулаков Афанасий вообще не одобряет откровенности с нами, не урками; прислушивается к разговору с подозрительностью, всячески пытается помешать.

— Ты лягавый, что ли, все выспрашиваешь? — с презрением бросил он мне, когда я поинтересовался, в чем суть его дела. — Вы, политики, промеж себя все калякаете: «Мы невинные, нас ни за что». Вот и мы невинные, ясно тебе? Мы государство никогда не трогаем, частной собственностью занимаемся. И хватит барнаулить. Хряй в свой подпол.

Я намеревался рассказать про пахана-папашечку и увлекся его детьми.

Иван Петров, он же Павел Ганибесов, он же Фома Мухортов, на первый взгляд тихий, застенчивый человек. Худой до истощения, с провалившимися щеками, ярко-синими глазами и рыжеватой шерстью на лице, в старом замурзанном бушлате, такой же телогрейке и ватных штанах, в резиновых сапогах, он вызывал сочувствие. Его жалели, когда он подходил и молча глядел в рот человеку, явно желая присоединиться к его трапезе. Поймав взгляд, виновато объяснял: